Однако, даже если доказательства и утверждения не в нашей власти, мы все-таки можем еще оперировать гипотезами. Так вот, моя гипотеза такова: китовый фонтан – это один пар. К подобному заключению меня, помимо всего прочего, привела мысль о величии и достоинстве, присущих кашалоту; я рассматриваю его не как какое-нибудь там заурядное, мелководное существо, ведь непреложно установлено, что в отличие от остальных китов он никогда не встречается на отмелях и у побережий. Он в одно и то же время и возвышен, и глубок. А я убежден, что из головы каждого, кто возвышен и глубок, будь то Платон, Пиррон, Дьявол, Юпитер, Данте или еще кто-нибудь в этом роде, всегда исходит некий полувидимый пар – знак того, что там бродят их глубокомудрые мысли.
Однажды, занявшись сочинением небольшого трактата о Вечности, я любопытства ради поставил перед собой зеркало; каково же было мое изумление, когда я увидел у себя над головой непонятное струение и колебание атмосферы. А влажность моих волос при глубокомысленных занятиях после шести чашек горячего чая под тонкой дранковой крышей моей мансарды жарким летним полднем – все это служит только лишним доказательством в пользу моего предположения.
А как возвеличивает оно наши представления о могучем, туманном чудовище, гордо плывущем по безмятежному лону тропических вод и несущем над своей громадной обтекаемой головой балдахин белого пара, порожденного его непередаваемыми мыслями! да еще пар этот (так нередко бывает) украшен сиянием радуги, будто это само Небо приложило свою печать к его размышлениям. Ибо радуги, понимаете ли, они не снисходят в чистый воздух; они пронизывают своим свечением только пары и туманы. Так сквозь густой туман моих смутных сомнений то здесь, то там проглядывает в моем сознании божественное наитие, воспламеняя мглу небесным лучом. И за это я благодарен богу, ибо у всех бывают сомнения, многие умеют отрицать, но мало кто, сомневаясь и отрицая, знает еще и наитие. Сомнение во всех истинах земных и знание по наитию кое-каких истин небесных – такая комбинация не приводит ни к вере, ни к неверию, но учит человека одинаково уважать и то и другое.
Другие поэты щебечут хвалу кроткому оку антилопы или прекрасному оперению вечно порхающей птички; не столь возвышенный, я воспеваю хвост.
Если учесть, что хвост самого большого из кашалотов начинается в том месте, где туловище сужается у него до размеров человеческого тела, то площадь хвоста только с верхней стороны окажется равной по меньшей мере пятидесяти квадратным футам. Его плотный круглый ствол раздваивается затем на широкие, сильные плоские лопасти хвостового плавника, которые постепенно утончаются до одного дюйма в разрезе. На развилине эти лопасти слегка находят одна на другую, а затем расходятся друг от друга в стороны, точно крылья, образуя посредине широкий промежуток. И ни в одном живом существе не найти вам линий столь совершенной красоты, как в изогнутых внутренних гранях этих лопастей. У взрослого кита хвост в самом широком месте значительно превосходит двадцать футов в поперечнике.
Вся эта конечность с первого взгляда представляется тугим сплетением густо перепутанных сухожилий; но разрубите хвост, и вы обнаружите, что он состоит из трех отчетливо выраженных слоев: верхнего, среднего и нижнего. В нижнем и верхнем слоях волокна длинные, горизонтальные, а в среднем слое они короткие и расположены поперек тех, что снаружи. Эта триединая структура придает хвосту силы не меньше, чем все остальное. В глазах археолога описываемый средний слой составит забавную параллель тонкой черепичной прослойке, чередующейся в древнеримских стенах с камнями и, несомненно, придающей прочность старинной кладке.
Но словно не довольствуясь этой силищей в жилистом хвосте левиафана, природа оплела и окутала его туловище замысловатой сетью мускульных волокон и нитей, которые, проходя по обе стороны подбрюшья, тянутся к лопастям и, неотторжимо переплетаясь с их тканью, придают им добавочную мощь; так что вся безмерная сила кита как бы слилась и сосредоточилась у него в хвосте. Если бы мирозданию предстояло рухнуть – именно этот хвост мог бы стать орудием его уничтожения.
Но не подумайте, что такая удивительная силища препятствует изящной гибкости движений; почти детская легкость проглядывает в этом титанизме мощи. Более того, движения приобретают благодаря ей особую, подавляющую красоту. Подлинная сила никогда не мешает красоте и гармонии, она сама нередко порождает их; во всем, что ни есть прекрасного на свете, сила сродни волшебству. Уберите узлы сухожилий, что выпирают по всему мраморному торсу Геркулеса, и очарование исчезнет. Когда преданный Эккерман приподнял простыню, которой был накрыт обнаженный труп Гете, его поразил вид широчайшей грудной клетки, вздымающейся, словно римская триумфальная арка. А вспомните ту массивность, какую придает телу Микеланджело, даже когда рисует бога-отца в облике человека. И сколько божественной любви ни выражал бы нежный, округлый, гермафродический образ сына на итальянских полотнах, где полнее всего воплощена его идея, изображения эти, лишенные каких бы то ни было признаков силы, говорят лишь о той отрицательной, женственной силе покорности и долготерпения, которая для всякого, на кого она снисходит, составляет отличительную черту его учения.
Утонченная гибкость органа, о котором я веду здесь речь, столь замечательна, что, ударяя по воде, для забавы ли, для дела, или же в приступе ярости, он всегда изгибается с неизменным, удивительным изяществом. Ручка маленькой феи не превзойдет его грациозностью.